Пилип Липень Ограбление по-беларуски
Часть 3. Путешествие

Глава 2. Любовь Лявона

Лявон понемногу привыкал к новой жизни. Он больше не шарахался от мамы, когда та тянулась приласкать его, послушно съедал по ложке мёда в день, парил ноги в тазу и делал ингаляцию над кастрюлей с кипятком, накрыв голову махровым полотенцем. Но в первый же день они с Рыгором договорились, что излечиваться от простуды им ни к коем случае нельзя – это могло бы привести к самым неожиданным и непоправимым последствиям. Ночью, стараясь не скрипеть половицами и не разбудить маму, Рыгор пробирался на веранду, мочил в холодной воде простыни, а потом тормошил Лявона. Молча содрогаясь, они заворачивались, перешёптывались. Постепенно влага испарялась, и, согреваясь, Лявон снова засыпал, прямо в простыне. К утру простыни просыхали, и мама ничего не замечала.

С песнями было проще: маме до слёз понравились Тихие песни, она быстро выучила слова и охотно подпевала им, Шуберта же просто слушала, качая в такт головой. Обычно они много пели после обеда, когда все дела по хозяйству были сделаны, а компот сварен и поставлен охлаждаться в ведро с холодной водой. Поглаживая бархатные листья герани у раскрытого окна, Рыгор, округляя рот, тщательно выводил мелодию. Его резкий и правильный баритон вёл за собой душевное, мягкое контральто тёти Гани и мечтательный тенор Лявона.

Несколько раз мама пыталась расширить их репертуар, усаживая компанию у старенького проигрывателя-чемоданчика «Юность». В тумбочке под проигрывателем хранилась небольшая стопка пластинок в потёртых бумажных конвертах. Мама брала стопку на колени и с улыбкой перебирала пластинки, в основном с эстрадными песнями. Они перепробовали всё, но ни одна из них не дала Лявону и Рыгору должного эффекта. Они слушали, но никогда не подпевали. Мама не настаивала, думая, что у молодёжи свои вкусы, и глупо ожидать от них восторгов хитами своей юности. И они снова пели Сильвестрова.

Юность

После пения мир становился особенно счастливым и радостным. Тётя Ганя целовала мальчиков в затылки и с помолодевшим лицом убегала в огород, прореживать морковь или переворачивать на другой бок тыкву. От помощи простуженных она со смехом отказывалась, и они, в ожидании полдника, шли гулять по посёлку. Традиционно сидели на зелёном пригорке у магазина, где Рыгор выкуривал сигарету и выпивал бутылочку пива, а Лявон, откинувшись к забору, смотрел на небо. Рыгор знал, что в такие моменты лучше помолчать, но иногда не мог удержаться.

– Слышь, Лявон? Слушай анекдот. Встретились как-то раз Ли Бо и Ду Фу, и говорит Ли Бо: слышь, Ду Фу, ты мне друг? Друг. Тогда напиши за меня стихотворение, а то мне не прёт. Ду Фу написал. Встречаются они вскоре опять, и опять Ли Бо говорит: слышь, Ду Фу, ты мне друг? Друг. Тогда напиши за меня стихотворение, а то мне не прёт. Ду Фу написал, куда деваться. На следующий раз, когда они встретились, Ду Фу первый спрашивает: Ли Бо, ты мне друг? Друг. Тогда вот тебе стихотворение, скажи, что оно твоё. Ли Бо прочёл и говорит: что это за дерьмо? Ду Фу отвечает: извини, не прёт. Но ты же мне друг?

После паузы Лявон спросил:

– А это кто вообще такие?

– Ну это такие китайские поэты.

* * *

Однажды, после очередной бутылки пива и очередного глупого анекдота, Рыгору понадобилось забежать домой, а хмурый из-за прерванных мечтаний Лявон встал и пошёл гулять один, не дожидаясь приятеля. Он миновал сельсовет с поникшим без ветра флагом, маленькую одноэтажную школу, закрытую сейчас на каникулы. Лявон шёл медленно, глубоко вдыхая. Свежее сено, струганные смолистые доски, дёготь, яблоки. Настроение возвращалось к нему. Он пересёк гравийную дорогу, ведущую к железнодорожной станции, помедлил, играя серым пыльным камушком: не сходить ли туда? Дорога загибалась вправо, за последний деревенский сад, и уводила в поля.

Вдруг ему послышалось отдалённое дребезжание велосипедного звонка там, за изгибом. Почудилось? Нет! Быстрым шагом он двинулся по дороге. Пыльные камушки разлетались и отскакивали, мешая шагу. Когда он достиг поворота и взглянул вперёд, у него захватило дыхание – вдалеке, уже значительно опередив его, катилась на велосипеде фигурка в белом платье, с чёрными волосами. Не чувствуя ног, он зашагал за ней, от сильного волнения глядя не в небо, как обычно, а вниз, на камушки. След от велосипедных шин плохо различался, но Лявон упорно выискивал петляющий рубчик и всматривался в его плавные зигзаги, как будто они могли ему что-то рассказать.

* * *

Хутор стоял в получасе ходьбы от Кленовицы. Старенький, но чисто выбеленный домик, с жестяной крышей, несколькими пристройками и одичавшей грушей. Он был и похож, и не похож на тот хутор, о котором так часто мечтал Лявон. Крыльца у домика не было, но были маленькие сенцы с треугольной крышей и окном, разделённым на мелкие ячейки.

Хутор

Сердце стучало высоко, почти в горле. Лявон сошёл с дороги и приближался. Лицо горело. Трава под ногами была мягка, как во сне. Ему казалось, что он запомнит всё это навсегда, что глаза его превратились в фотокамеры: железный люк, огороженный покосившимися столбиками; длинные тени от столбиков; застрявшая на половине стены водосточная труба; кружевные занавески в окнах.

У самой двери в носу у Лявона защекотало, из груди поднялась неуправляемая волна, и он с брызгами чихнул. Зажмурившись, он утирал нос платком, а когда открыл глаза, она уже открыла дверь и стояла перед ним – черноволосая. Она вопросительно улыбалась, но в её тёмных глазах ему виделся не только вопрос, но и утверждение, ответ. Она была точь-в-точь такой же, какой представлялась ему: тонкий нос со следами веснушек, широкий рот, резко очерченные губы с приподнятыми в улыбку уголками.

– Как тебя зовут? – спросила она просто.

– Лявон, – от долгого молчания его голос был хриплым. «Сейчас она вынесет мне воду в ковшике», – пронеслась мысль.

– Ты откуда? Я тебя раньше не видела.

Лявон сказал, что он из Кленовицы, приехал к маме на каникулы. Её звали Алеся. «Алеся? Это как-то слишком картинно», – мелькнуло в голове, но он тут же задавил эту мысль. Она не спрашивала, зачем он пришёл, а только спрашивала и сама говорила о чём-то будничном, и улыбалась уголками. Между косяком двери и подолом её светлого сарафана просунулся огромный чёрный пёс, поднял мудрую морду и, открыв пасть, смотрел на Лявона. Она положила руку ему на голову и сказала, что его зовут Фауст. Лявон смотрел на её руку, с голубыми венками на тыльной стороне ладони и нежно-удлинёнными ногтями. Они сели на лавочку под одичавшей грушей, там было прохладно и пахло влажной тенью. Фауст лёг рядом и дружелюбно дышал, высовывая язык не далее, чем позволяла вежливость. Она рассказывала, что закончила в этом году медучилище и собирается поступать в институт.

Алеся

– Мединститут? – Лявон вспомнил, как он провёл ночь на автобусной остановке около мединститута, где за деревьями виднелось его здание, и почувствовал благоговение к тому месту и времени. Ему захотелось вернуться туда, снова сидеть на остановке и ждать, ждать, долго, хоть целую вечность, чтобы однажды увидеть, как она, торопясь, проходит мимо.

А она всё говорила, говорила, и он что-то отвечал. Вместо ковшика воды она предложила чаю. Лявон горячо согласился и смотрел, как подол сарафана закружился вокруг её ног, когда она встала. Как легки и точны её движения! Они перешли за дом, за ветхий деревянный столик, и устроились на прогревшихся за день пластиковых стульях. Алеся принесла на жестяном, расписанном цветами подносе две кружки с чёрным чаем и блюдце с вареньем. Он во все глаза смотрел на неё и думал, что она, наверное, чувствует его взгляд, слишком пристальный. «Неужели мы будем есть варенье из одного блюдца?» – холодок восторга побежал по его спине.

* * *

Лявон плохо помнил своё возвращение домой в тот вечер, да и о чём было вспоминать? Вернулась только его оболочка, сам же он остался витать вокруг хутора. Он больше не задумывался, что такое женщина и в чём её отличие от мужчины – это было для него так же бессмысленно, как задумываться о том, что такое небо или облака. Теперь он не думал, а знал все ответы – без помощи академиков и анатомических атласов. Он вспоминал форму её лица и от этого как будто наполнялся эфиром: тело становилось невесомым и взлетало над землёй, привязанное лишь тонкой ниточкой.

Утром, когда он проснулся и сидел на кровати, задумчиво покачивая голыми ногами, мама и Рыгор подступились к нему с вопросами – где он был, что с ним случилось? Лявон без утайки рассказал, что познакомился с девушкой, живущей неподалёку. Мама и Рыгор переглянулись и стали осторожно выспрашивать подробности: кто, да где, да почему. Но тут со двора донеслось бренчание щеколды на калитке, басовитый лай – и звонкий голос позвал хозяев. Алеся приехала сама.

Она оказалась открытой, общительной, простой – и не проникнуться к ней приязнью было невозможно. В первый же день она подменила маму на кухне и, заслав Лявона в магазин за сельдью, приготовила невероятно вкусный форшмак, оформленный в виде рыбки с лимонной короной на голове. Мама, делая вид, что случайно проходит мимо, ревниво следила за каждым действием Алеси, но не могла не оценить её отношение к себе, смелое, но полное уважения, почтительности и даже ласки.

Не прошло и двух дней, как мама уже звала её Лесенькой, Лесечкой, доченькой, а иногда брала в руки её узкие ладони и смотрела в глаза, с умилением и чуть ли не со слезами. Лявон не понимал значения таких сцен и смущался. Он уходил в комнаты и рассеянно листал расползающийся от времени томик Тютчева, с поникшей чёрно-белой веточкой на обложке. Ему не обязательно было смотреть на Алесю или разговаривать с ней. Он ощущал себя находящимся внутри её ауры, плывущим в нежных волнах её светло-спокойного, радостного излучения. «Это и есть любовь?» – спросил он себя однажды и не нашёлся, что ответить, сравнивать было не с чем.

Тем временем Рыгор, вначале потрясённый фактом существования в природе девушек, быстро оправился от изумления и стал изливать на Алесю свои копившиеся годами запасы анекдотов, побасёнок и дурацких сказок. Лявон, опасаясь грубостей и пошлостей, внимательно прислушивался к россказням Рыгора, даже если не участвовал в их разговоре напрямую, но тот ни разу не позволил себе чрезмерностей и вёл себя с девушкой осторожно и деликатно. Зрелый, весёлый, сильный, с не знающим заминок языком – он мог легко опередить товарища, если бы не невидимая, но почти осязаемая связь, сразу возникшая между Лявоном и Алесей. Связь создавалась множеством нитей: их лицами, обращёнными друг в сторону друга даже вне прямой видимости, как стрелка компаса обращена в сторону севера; их взглядами, нечастыми, но яркими, как лучи; их диалогами, короткими, но наполненными особым, важным смыслом; и ещё каким-то неуловимым волнением, висящим в воздухе, как запах далёкой железной дороги или звон кузнечиков.

Алеся охотно приняла участие в их домашнем пении, а в один из дней принесла двойную пластинку Шуберта «Прекрасная мельничиха». «Это папина пластинка», – сказала она с гордостью. Лявон и Рыгор тут же завели её на проигрывателе и с восторгом разучивали слова до самого вечера. Голос у Алеси был тонким, старательным, но неумелым, а лицо во время пения становилось по-детски серьёзным.

* * *

Иногда Алеся не приезжала. Лявон томился и ждал до обеда, хоть и знал – если она не появилась до одиннадцати, то уже не появится вовсе. Он с удивлением отмечал, что на расстоянии его чувства прояснялись, усиливались, и вместо слепого восхищения её близостью внутри загорался яркий огонь, ищущий выхода и толкающий к действию. К какому именно действию – этого Лявону пока не удавалось понять.

Стараясь отвлечься на что-нибудь, он бродил по саду, поглаживая тяжёлые яблоневые ветви, подолгу сидел на ветхой скамейке под окном маминой комнаты, слушая жужжание мух на солнцепёке и механические звуки, доносившиеся из сарая. Там возился со старыми велосипедами Рыгор – он собирал из нескольких ржавых, кривых колымаг единое работоспособное целое. Несколькими днями назад Лявон обмолвился ему о своей былой велосипедной мечте, и Рыгор со скуки ухватился за эту идею. Он высказал убеждение, что плоха та мечта, которая не осуществляется, и что плох тот друг, который не осуществит мечту друга. Он заручился маминым разрешением и принялся за дело. Задача осложнялась тем, что из инструментов удалось отыскать только молоток, ножовку по дереву и устрашающего вида плоскогубцы. Остальное, по словам мамы, отец и Микола взяли с собой к бабушке. Работа продвигалась медленно: старые велосипеды были разных моделей и лет выпуска, с гнутыми колёсами, перекошенными педалями, порванными цепями, но Рыгора это не смущало.

И вот, после почти недельного ежедневного труда, Рыгор вывел из сарая за рога «машину». Он потребовал, чтобы Лявон опробовал её сейчас же. Лявон согласился. Испытывая некоторое разочарование от прозаично продавленного седла и потрескавшейся краски на щитках, он оттолкнулся от земли, забросил ногу и, виляя, покатил по дорожке к крыльцу дома. И не успел Лявон выровнять ход, как правая штанина попала между цепью и звёздочкой, шаткое равновесие нарушилось, и он неуклюже повалился в палисадник, подминая «анютины глазки». Рыгор помог ему подняться и отвёл велосипед в сарай на доработку: цепь была закрыта специальной защитой и стала безопасна.

* * *

Теперь, если Алеся не появлялась, Лявон ехал к ней сам и заставал её в саду, за прополкой брюквы или штопаньем прохудившихся мешков для картошки. Она была рада ему, но далека. Несмотря на улыбку уголками и приветливые слова, она явно думала о своём. «О чём? О чём?» – напрягал он мысль, пытаясь силой проникнуть за её опущенный взгляд и падающие на лоб пряди. Он присаживался на корточки рядом и начинал тоже полоть. Она серьёзно взглядывала и говорила, что он сейчас испачкает рукава, и что лучше переодеться. Лявон шёл за ней к сенцам и ждал, пока она вынесет старую, но крепкую ещё тельняшку, с латками на локтях – это стало их традицией. Тельняшка была отцовская, большая, она пахла её домом – сложным сочетанием многих запахов, в котором Лявону удавалось различить только оттенки стирального порошка и махорки. Он с почти религиозным чувством принимал тельняшку в руки и надевал поверх своей рубашки, снимать которую стеснялся.

Выдёргивая побеги лебеды и молочая из ароматной глинистой земли, Лявон пытался разговорить Алесю, расспрашивая её то о махорке, то об отце, то о медучилище. Это был беспроигрышный ход. Она начинала нехотя, но скоро увлекалась, отрывалась от брюквы и рассказывала, рассказывала – неутомимо и в мельчайших подробностях. Махорку она действительно держала в одёжном шкафу, оберегая его от моли, а отец уже почти месяц находился на курсах повышения квалификации, он агроном. Об отце она могла говорить бесконечно, и от этой темы её настроение особенно быстро росло. Она вспоминала, как отец учил её плавать и кататься на велосипеде, как отругал за детскую ложь, и она с тех пор не врала, как ухаживал за ней во время болезни, как помогал решать математику, как уверенно поставил на место вывихнутый при падении палец. Она показала Лявону тот палец, и он с неожиданной смелостью притянул его к себе, рассмотрел. Ровный, драгоценный. Она засмеялась, отобрала палец и продолжала. Постепенно, по смутным и косвенным чёрточкам, у Лявона сложилось ощущение, что отец Алеси был алкоголиком, но алкоголиком не мелким и постыдным, а мужественным, спокойным и благородным.

Она знала сотни афоризмов, крылатых выражений, цитат и с удовольствием пересыпала ими речь. Лявон никогда раньше их не слышал, и оставался серьёзным, хотя чувствовал по её тону, что она ждёт узнавания и смеха. Немного обиженно она начинала объяснять, откуда произошла та или иная фраза – в основном это были кинокомедии – и удивлялась невежеству Лявона. Впрочем, объяснять ей тоже нравилось. Он в свою очередь удивлялся её памяти и честно пытался вникнуть в юмор.

Слушая её звонкий, гибкий голос, изображавший действия по ролям, Лявон с облегчением понимал, что от него требуется только внимание, ответные рассказы не обязательны. Он дёргал и дёргал сорняки, удивляясь их обилию при Алесином трудолюбии. Сорняки беспомощно и слабо цеплялись за землю бледными корешками, и Лявону было жалко губить эти травки, такие красивые при всей своей скромности. Дождавшись паузы в её рассказе, он спросил, что она собирается делать с урожаем брюквы. Алеся, сделав большие глаза, посмотрела на него с преувеличенным недоумением – дремучий! – и принялась перечислять рецепты салатов, супов и соусов. Настроение полностью вернулось к ней. Лявон испытывал полное блаженство, глядя в совершенное, знакомое до мельчайших чёрточек лицо. Были мгновения, когда он чувствовал такую близость к ней, что, казалось, мог бы вобрать всю её в себя, слиться с ней, влиться в неё.

* * *

Увядшие сорняки, веточки и сухие листья с яблонь они собирали граблями во дворе и зажигали костёр. Алеся считала, что зола очень полезна для овощей. Она предоставляла Лявону развести огонь, но при всём старании это получалось у него не всегда. Спички гасли, газеты не хотели гореть. Тогда она приходила на помощь, склонялась рядом, и за минуту из клочка бумаги поднимался уверенный огонь.

Она относилась к костру прагматично, в силу привычки. Если горело хорошо, то она равнодушно уходила и занималась другими делами. Лявон же оставался сидеть рядом, вид огня завораживал и затягивал его. Ветер сносил в его сторону горький дым, но Лявон не менял места, а только утирал слёзы и жмурился, ожидая смены направления. Иногда Алеся подходила, опускалась на корточки рядом, и от её близости он начинал утрачивать телесность, превращаясь в дым костра, лёгкий, полупрозрачный.

Но чаще она звала его помочь чем-нибудь по хозяйству: прибить болтающуюся доску в заборе, отпилить высохший яблоневый сук, передвинуть тяжёлую бочку с дождевой водой. Молоток непременно попадал по пальцу, тупая ножовка почти не пилила и оставляла на ладонях мозоли, но Лявону всё было в радость. Краем глаз он видел, как она проходит рядом, и от этого в руках вдруг появлялись силы и умение. А когда все дела были сделаны, они оставляли костёр мирно дотлевать и шли в дом.

* * *

В доме у Алеси было тихо и прохладно. Она усаживала Лявона на диван в зале и шла за рукоделием. Напротив дивана, между двумя окнами, стоял тёмный книжный шкаф, а на стене мерно тикали деревянные часы. На полу – тонкие тканые половики с растительными узорами, на окнах – кружевные занавески. Она входила и садилась рядом, а следом вбегал Фауст, улыбался, вилял толстым хвостом и устраивался в ногах у Лявона.

– Зачем тебе занавески? Они же мешают смотреть? И свет закрывают.

– Как зачем? – она укоризненно взглянула, – Чтобы снаружи не было видно!

– А вечером? Когда горит свет, сквозь занавески всё видно.

– А вечером надо задёргивать шторы. Ты как будто с дуба упал! Тебе нравятся голые окна? Или мои занавески некрасивые?

Лявон торопливо заверял её, что занавески изысканы, а она смеялась над его горячностью и нагибалась над шитьём. Обычно это была рубашка, у которой требовалось подложить истрёпанные рукава, или прохудившиеся зимние носки. С собой она приносила большую плоскую шкатулку с разноцветными нитками, наборами иголок, пуговицами, крючками и прочей мелочью. Она склоняла голову, и чёрная прядь падала ей на лицо. Быстрым и точным жестом она заправляла её за ухо, но та скоро падала опять. Тогда она закидывала голову назад, собирала волосы двумя руками в пучок и перетягивала их красной бархатной резинкой. Замирая, он смотрел на её нежную шею, на божественно правильный профиль. В такие моменты по его спине пробегала волна мурашек, а по жилам тёкли струи жаркого мёда.

* * *

Однажды, когда она стояла у зеркала, Лявон подошёл к ней сзади, очень близко, и прерывающимся голосом сказал, глядя в глаза её отражению – я люблю тебя. Алеся не удивилась, как будто ожидала этих слов.

– Лучше не нужно. Я плохая, – сказала она, опустив руки.

– Почему ты плохая? – спросил он облегчённо, радуясь даже таким словам, ведь они значили не отказ, а принятие.

Она стала объяснять, и он внимательно слушал, но не улавливал сути. Всё, что ему удалось понять из её эмоциональной речи – это частая смена настроений и неуживчивый характер. И то, и другое показалось ему смешным, пустячным. Он не знал, что ответить, и счастливо улыбался. Она посмотрела на него и замолчала. Засмеялась.

Потом они, как ни в чём не бывало, пили чай с вареньем. Лявон расчихался, и Алеся, по-особенному блестя глазами, вынесла из своей комнаты два больших носовых платка, на каждом из которых была вышита маленькая синяя буква Л. Ему стало жалко сморкаться в такие платки, но она сердито заставила его, сказав, что иначе срежет буквы.

– Вы с Рыгором какие-то странные! Постоянно простужены. Так нельзя! Вам обоим надо вылечиться, иначе могут быть осложнения.

Он попытался отшутиться, но Алеся прервала его и заметила, что у неё медицинское образование, и она знает лучше. Она отправила его домой и строго сказала, чтобы он возвращался только здоровым. Лявон вышел в полутёмную прихожую, надел туфли, завязал шнурки, распрямился – и тут она обняла его за шею и поцеловала. В губы; коротко, но крепко. Он не удивился, как будто ожидал этого поцелуя.

* * *

Лявон боялся выздоравливать. Мысль о том, что в теперешней его жизни может что-то измениться, всерьёз пугала его. Он просил Рыгора сильнее смачивать ночные простыни, а для усугубления эффекта придумал стоять босиком на прохладном полу во время обёртываний. В одну из ночей, отстояв босиком полчаса и колотясь от холода, Лявон спросил у Рыгора:

– Ты совсем не помнишь свою жену?

– Совсем. Что за дурацкий вопрос? Как можно помнить то, чего не было? – грубо ответил Рыгор. Во время процедур у него всегда портилось настроение.

Чувствуя смутную неприязнь к Лявону, Рыгор завернулся в простыню поплотнее и стал сочинять язвительный анекдот на тему первой любви. Через пять минут он уже остыл и хотел заговорить с другом, но тот уже лёг и умудрился заснуть.