Пилип Липень Ограбление по-беларуски
Часть 1. Ограбление

Глава 1. Кто такой Лявон

Лявон

Если бы Лявóна понадобилось описать одним словом, то это слово – мечтатель. Но поскольку никаких ограничений в словах и даже страницах нету, можно рассказать о нём поподробнее. В ту пору, когда мы познакомились, я работал наладчиком на одной из минских телефонных станций, а Лявона, студента, прислали ко мне на практику. Хоть мы общались и не слишком много, за эти две недели я успел его как следует рассмотреть. Среднего роста и сложения юноша с тёмно-русыми, слегка волнистыми волосами, коротко остриженными и торчащими ёжиком на затылке, серо-голубыми глазами и мягкими четрами, ещё помнящими детство. С губ его не сходила блуждающая полуулыбка, а если ему приходилось разговаривать с вами лицом к лицу, то он немного поворачивал голову и смотрел в глаза искоса, избегая взгляда в упор.

Одевался Лявон по-своему ярко: светлая, часто белая рубашка с коротким рукавом контрастировала с непременными чёрными брюками и чёрными туфлями. Рубашка заправлялась в брюки, складки сгонялись за спину, туго затягивался строгий кожаный ремень. Брюки еле заметно лоснились – на отутюженных стрелочках, на заду и сбоку, на кармане, где Лявон хранил ключи от квартиры. Мягкие туфли с круглым носами были густо нагуталинены, но блестели не всегда – Лявон, хоть и носил с собой карманную щётку, часто забывал о ней.

Самым необычным в его внешности были жесты и походка – замедленные и томные, они напоминали движения водолазов, преодолевающих сопротивление водных толщ. Ясный взгляд Лявона двигался ещё медленнее, подолгу останавливаясь на предметах, стенах или областях поверх горизонта. Несмотря на такую странность, речь Лявона приятно удивляла связностью и рассудительностью, а голос – внятностью. Когда ему приходилось рассказывать о себе, например новому знакомому, Лявон опускал на него глаза и негромко, неспешно говорил, что учится в университете, живёт у своей тёти на Жудро, любит музыку и чтение. Знакомого это вполне устраивало, он интересовался, какую именно музыку любит Лявон, читал ли он такое, по нраву ли ему этакое, ну и так далее, как это обычно у молодых людей происходит. Но вообще приятелей у Лявона водилось не слишком много, к общению он не стремился и часто даже избегал его. Сверстники тоже зачастую сторонились его – он казался им чудаковатым из-за своей медлительности, задумчивости и привычки удаляться вниманием от собеседника в окно, к деревьям, далёким домам и небесам.

Жизнь Лявона складывалась из трёх основных составляющих: мечтаний, размышлений и неба. Лявон мечтал всегда и везде – по утрам в постели, по дороге в университет, на лекциях, на перерывах, все вечера и все выходные напролёт. Особенно хорошо ему мечталось глядя на небо. На улице это приводило к спотыканиям и опозданиям, а в помещении Лявон притягивался как магнитом к любому окну. В открытое окно он высовывался, опираясь локтями на подоконник, а к закрытому приближал лицо так близко, что от дыхания на стекле появлялось влажное пятно. Мечты были смутные и неопределённые, о бескрайнем будущем, о светлых свершениях. Иногда он видел себя в просторном математическом кабинете, с мимолётной улыбкой решающим важные научные задачи, иногда – на залитой солнцем набережной, широким жестом указывающим кому-то, в каком месте нужно заложить новый жилой массив.

Порой грёзы покидали будущее, приближались к настоящему и принимали форму прекрасных девушек, которые могли бы ему встретиться на улице или в коридорах университета. Их силуэты и профили, ускользающие, полупрозрачные, одновременно будоражили его и приводили в состояние приятной грусти. А изредка мечты сгущались до спортивного велосипеда, и Лявон катил на нём по прохладным, росистым утренним шоссе. Мимо проплывали лёгкие летние рощи, сверху его сопровождали огромные и дружелюбные облака. Устав крутить педали, Лявон элегантно притормаживал рядом с хутором, услужливо оказавшимся на развилке дороги. Облака останавливались. Из сеней взволнованно выходила прекрасная хуторянка. Вспыхнув и потупившись, она давала ему напиться воды из ковшика. Лявон доставал мобильный телефон – ещё одна слабая материальная мечта – записывал её номер и тут же трогался дальше, не желая замутнять идеал банальным разговором.

Изредка Лявону случалось смотреть в окно вместе с кем-то ещё, и тогда он с одного взгляда безошибочно определял степень душевного родства с этим человеком: если тот опускал глаза вниз, к улице и прохожим, то надолго получал низкую оценку. К людям, смотрящим на облака вместе с ним, Лявон чувствовал расположение, но и здесь были свои тонкости. Если человек начинал придумывать, на что похоже то или иное облако, Лявон морщился. Небо – прекрасно само по себе, в его плавном величественном изменении, и сравнения облаков с предметами принижали небеса и свидетельствовали о слишком практическом складе ума. Поскольку практиками оказывались решительно все, Лявон с некоторого времени предпочитал созерцать облака в одиночку, чтобы лишний раз не разочаровываться в знакомых. Однажды он подумал, что и прекрасная хуторянка, скорее всего, стала бы радоваться похожести облаков на львов, китов или человеческие головы, а то и похуже – могла бы опустить взгляд, зевнуть в узкую ладошку и сказать, что ей скучно и хочется на танцы. Своей силы её образ от этого ничуть не утратил, и даже наоборот, но с тех пор он проезжал мимо её дома только после заката, когда небо уже погасало.

Небо в окне

* * *

Поздние вечера Лявон обычно проводил в своей комнате, на некоторое время отрываясь от мечтаний, чтобы полистать журналы и послушать магнитофон. Магнитофон был частью музцентра, старого, но очень хорошего, судя по количеству кнопок, рукояток и лампочек на его передней панели. Чтобы поставить кассету, нужно было нажать на определённое место панели, и тогда часть её медленно откидывалась, открывая взгляду пахнущие тёплой пластмассой электронные внутренности. Он вставлял кассету очень внимательно, прислушиваясь к особым нежно-шероховатым ощущениям на кончиках пальцев, когда пластмасса кассеты скользила по пластмассе магнитофонного зева. Зев закрывался с мягким щелчком, приходили в движение тихие моторчики, и Лявон представлял, как музыка начинает вытекать из магнитофона по проводам. Провода от музцентра тянулись к серым динамикам, на каждом из которых был изображён зазубренный график воспроизводимых частот. График внушал Лявону большое уважение, он считал, что создатели динамиков и магнитофона, отдавшие столько сил на их изобретение и обдумывание, просто не могли не достичь совершенства. Отчасти поэтому он довольствовался кассетами и никогда не мечтал о компакт-дисках.

Кассеты для магнитофона хранились на верхней полке книжного шкафа, застеклённый центр которого был уставлен старыми книжками незнакомых Лявону авторов. Несколько раз он брал наугад одну из них и раскрывал. По сухому запаху, чистоте и спрессованности страниц было видно, что до него этого не делал никто. Речь в книгах почему-то шла каждый раз о князьях и о военных действиях. Лявон даже задумался однажды, не достаёт ли он всегда один и тот же том? Однако вспомнить, какого цвета обложка попалась ему прошлый раз, не получалось. Названия этих книг тоже мгновенно улетучивались из головы. Но в любом случае, мысль о чтении литературы про князей вызывала у Лявона недоумение, история не интересовала его. Под книгами, в самом низу шкафа, располагалось отделение с дверцами, заполненное его любимыми журналами: «Наука и жизнь», «Популярная механика», «Наука и религия». Лявон вытаскивал случайный журнал и ложился на кровать. Больше всего ему нравились рассказы о необычных изобретениях. Например, статья с картинками о принципиально новом водопроводном кране, разработанном немецким инженером, доставляла Лявону большое удовольствие. Он улыбался, опускал голову на руку и думал, как хорошо было бы оборудовать все дома этим передовым краном. И засыпал.

Просыпался через несколько часов, с затёкшей рукой и шеей. Магнитофон давно молчал. Лявон переворачивался на спину и терпеливо ожидал, когда неприятные ощущения пройдут. Пытаясь припомнить, что ему снилось, он подолгу оставлял взгляд лежать на разных точках комнаты и предметах. Например, на лампе под потолком. Когда горел свет, в плафоне различались три сухие мухи. В один из вечеров внимание Лявона более подробно остановилось на мухах. «Последний раз я мыл лампу около полугода назад», – поразмыслив, вспомнил Лявон. Он произвёл в уме примерные вычисления и вывел, что плафон вмещает тридцать шесть тысяч мух и может заполниться целиком через шесть тысяч лет. Эта мысль привела его в волнение. «Значит, к концу моей жизни в плафоне окажется всего лишь около двухсот мух». Лявон встал и заходил по комнате. «Зависит ли количество попавших в плафон мух от длительности горения света? Они же должны лететь на свет», – пришла ему в голову ещё одна мысль. Тут он словил себя на том, что думает о полной чепухе. Лявон поставил другую кассету, сделал звук погромче и пошёл на кухню за апельсиновым соком.

Раньше он пил разные соки, но кто-то из знакомых сказал ему, что апельсиновый сок намного полезнее всех прочих, вместе взятых. Сказано это было таким уверенным в себе и в соке тоном, что слова запали Лявону в душу, и он полностью перешёл на апельсиновый, благо его можно было найти в любом магазине. А вскоре в одном из журналов ему попалась статья, в которой рекомендовалось согревать сок, чтобы он лучше усваивался организмом. С тех пор Лявон старался обязательно подогреть его: если дома, то в кастрюльке, если на улице, то под солнцем или хотя бы в руках. Выпивал он около литра в день, стакан вечером, стакан утром и остальное в течение дня. Иногда днём хотелось пить так сильно, что приходилось заходить в магазин за дополнительным маленьким пакетом с трубочкой. Любимым стаканом сока был вечерний; сам стакан, употреблявшийся для этой цели, избранный Лявоном раз и навсегда, отличался от прочих обычных: высокий, немного расширяющийся кверху, из прозрачного стекла, с вытисненным рисунком винограда и виноградных листьев. Пить вечерний сок полагалось сидя в кресле, медленно, внимательно, сосредотачиваясь на мелких апельсиновых волокнах на кончике языка. Примерно в это время кассета заканчивалась, и Лявон переворачивал её на другую сторону. Мысли его направлялись к хуторянке. Велосипед теперь не требовался, весь путь до её дома мелькал смутной тенью. И вот они уже стоят рядом на пороге, и она смотрит на него тёмными глазами. Лявон расстилал кровать, ложился под тяжёлое одеяло и мягко тёрся щекою о прохладную подушку, представляя, что это её плечо. От этого вверху живота, в солнечном сплетении, начинало сладко тянуть, как бывает, когда высоко взлетаешь на качелях, но только без страха упасть. Потом он засыпал.

* * *

По утрам Лявон был холоден и горько насмешлив. Начинался период размышлений. «Как это унизительно, – думал он например, – что выводящие пути в организме человека объединены с органами воспроизведения и удовольствия». Спускаясь по лестнице, он с неприязнью пытался представить, чем могло руководствоваться божество, создавая такую бессмыслицу. Издевательство сильного над слабым? Насмешка над беспомощным? Неудачные эксперименты? «Будь я Богом, я бы ничем не омрачал функцию размножения. Стоит только разнести подальше пищеварительный тракт и половые органы, как сразу всё изменится. Никаких нечистот, никаких неприятных запахов, никакого стыда, никакого унижения. Кстати, теперешнее устройство организма можно считать лучшим доказательством существования Бога. Эволюция не могла создать такое вопиющее противоречие». Лявон мрачно смотрел на облака, подозревая их в соучастии. Или, может, они такие же несчастливые создания, как и люди? Он доставал пакет сока из сумки и делал на ходу глоток.

К университету вело несколько путей, примерно одинаковых по длине, но Лявон их не любил. Он предпочитал не самый близкий, но проходящий по берегу Комсомольского озера, сквозь аллеи со старыми высокими деревьями. Там гуляли с собаками и грелись на скамейках немногочисленные жители близлежащих домов, в основном седые дедушки с термосами. Лявон любил игру проходящих сквозь листья лучей – солнечные зайчики покачивались под ногами, на стволах, на скамейках, на дедушках. Саркастичность Лявона понемногу выветривалась тёплым ветром, он благосклонно смотрел на дедушек и гадал, что у них в термосах.

Приметив свободную скамейку, он садился и давал отдохнуть ногам, наполовину высунув их из туфель. Спинки у скамей были удобные, высокие, на них можно было откинуться и комфортно передохнуть, посматривая на людей, на собак. Глядя на человека, Лявон часто представлял находящийся внутри него скелет, и развлекался, мысленно удаляя поверхностную мякоть и оставляя лишь сухие белые кости. При небольшой тренировке это мысленное упражнение не составляло труда, а после того, как он специально проштудировал строение скелета по энциклопедии, стало получаться безо всякого напряжения и приносило неизменное удовольствие. Особенно нравилось Лявону разглядывать строение того или иного носа, определяя место, где кончается треугольный выступ черепа и начинается бескостная перегородка, определяющая форму его кончика.

Собаки тоже зачастую привлекали внимание Лявона. Он очень плохо разбирался в породах и не знал почти ни одного названия, но некоторых местных собак помнил в лицо лучше, чем их хозяев. Например, гнусного бульдога с устало-умным взглядом; крупную белую пушистую с хвостом колечком, которую хотелось обнять; крохотную коричневую с висящими ушами, готовую облаять тонким голоском при малейшем движении; мощную старую овчарку c тяжёлой походкой.

Насмотревшись на гуляющих, Лявон закрывал глаза и летел к хуторянке. Теперь он видел, как она играет с большой собакой, зарываясь пальцами в густую чёрную шерсть, смеясь и шутливо отталкивая её. А собака пыталась стать ей передними лапами на грудь, громко и часто дыша раскрытой пастью, как бы смеясь вместе с хозяйкой. Она наклоняла голову к собаке, и её волосы, собранные в толстый хвостик, падали на шерсть. Некоторое время назад Лявон ещё колебался между русым и чёрным цветом её волос, но в какой-то момент окончательно понял, что они могут быть только чёрными. И что они отливают на солнце древесно-коричневым. Или синим? Лявон задрёмывал.

Поспав с полчаса, он возобновлял путь, промочив горло соком. От хорошего настроения и хорошего самочувствия внутри начинала расти энергия, заставляла ускорять шаг и пинать ногой камушки. Поближе к концу аллеи, по правой стороне, стоял непонятного назначения синий ящик на двойной белой ножке, вкопанной в землю. Однажды пасмурным днём, когда аллея была совсем пустынна, Лявон, поддавшись порыву, достал из сумки фломастер и написал сбоку на ящике слово «геморрой». Из-за опасений, что крупные буквы получатся неровными и потому смешными, надпись вышла малодушно маленькой. Оглянувшись по сторонам и отойдя на несколько шагов, он понял, что слово почти незаметно с аллеи, и следовало бы его переписать. Но порыв уже выдохся, и Лявон спрятал фломастер. Теперь, каждый раз проходя мимо ящика, он со смесью удовлетворения и недовольства несовершенством отмечал свою надпись. Почему геморрой? Это было первое, что тогда пришло ему на ум. Источником геморроя, конечно, был его отец, часто говоривший это слово.

* * *

Отец Лявона

Родители Лявона и его младший брат жили в небольшом посёлке в Гомельской области. Лявон уже давно там не бывал, и совсем этому не огорчался. Все воспоминания о доме были окрашены раздражением на отца, из-за его грубости, неопрятности и безделья. Если отцу что-то казалось сложным или неприятным, отец морщился и говорил «какой геморрой», «зачем мне этот геморрой». Вечным геморроем была протекающая крыша, подгнившее крыльцо, накренившийся забор и четырнадцатилетний Микола, классический двоечник и хулиган с такими атрибутами, как сидение по два года в одном классе, курение, драки, истерики учительницы и приводы в милицию. Но в целом отцу удавалось успешно избегать всех геморроев, и жизнь текла в привычном русле. Придя с работы, отец снимал тёмно-синие брюки, чтобы не помялись, в трусах шёл на кухню и начинал есть прямо из холодильника. Утолив первый голод, он прохаживался по дому, напевая под нос какую-нибудь мелодию и почёсывая ноги. Мелодии, надо отдать отцу должное, были всегда веселы и жизнеутверждающи. Когда Лявон ещё учился в школе, ко времени возвращения отца с работы он уже успевал сделать уроки и лежал на кровати в полудрёме. Он слышал, как отец приближался к его комнате, и внутренне готовился к традиционным расспросам, всегда одинаковым. Дверь открывалась, и около минуты ничего не происходило. Лявон не смотрел в ту сторону, но знал, что отец стоит, прислонившись к косяку, потирая и поглаживая ноги. Наконец он возобновлял свой напев и приближался к столу. «Ну что, двоечник?» – притом, что двоечником Лявон никогда не был. Лявон ничего не говорил, только поводил головой в знак ответа. «Давай сюда дневник». Лявон вставал, рылся в портфеле и протягивал дневник. Отец любил листать его с самого начала и перечитывать замечания, которые изредка писали учительницы. «Смотрел в окно на уроке, ха-ха! Что это ты там увидел, а?» Если сегодня или завтра был урок пения, то отец обязательно интересовался, что проходили и что задали. Ещё он любил заглянуть на последнюю страницу, где были проставлены оценки за четверти, проанализировать склонности Лявона к наукам и обрисовать его будущее. Лучше всего Лявону давалась математика, к которой отец относился скептически. «Математика хороша в дополнение к чему-нибудь. А сама по себе она немного стоит. Хочешь быть школьным учителем, что ли?»

Микола

Лявон отмалчивался, потому что не знал, кем он хочет быть. Ему нравилось гулять по лесу, собирать грибы, смотреть на костёр, купаться. Лесником? Читать книжки тоже нравилось. Библиотекарем? Отец хотел, чтобы Лявон пошёл учиться в медицинский институт и стал врачом. Лявон врачом становиться не хотел. Он один раз лежал в районной больнице с аппендицитом, и ему не понравилось абсолютно всё. Доктор был сердитый, строгий, прокуренный, и однажды неуместно сильно отругал Лявона за незакрытую дверь в палату. Кормили совсем пресной пищей, а соль в солонках была отвратительно слипшейся. Сетка в кровати неудобно провисала. Соседи громко храпели и все были преклонного возраста. Сиденья унитазов были в моче. Конечно, всё это имело только косвенное отношение к медицине, но Лявон твёрдо решил не быть доктором. Тогда он ещё не осмеливался открыто возражать отцу и только смотрел безучастно в сторону. Отец ничуть не обижался на его молчание, воспринимая его как послушание, выходил и двигался дальше, к комнате Миколы. Микола обычно пропадал у кого-то из друзей, и отец с чувством выполненного долга шёл снова на кухню. Там его ждала бутылка водки в холодильнике и радиоприёмник на подоконнике. Он закусывал яблоком первые пятьдесят граммов и принимался за поиски радиопередач.

Больше всего ему нравились песни или романсы, особенно под гитару. Хотя радиостанций, передающих песни под гитару, было немного, и отец мог бы записать или запомнить их частоты, он этого не делал. Ему нравилось каждый раз заново блуждать по волнам эфира, снова и снова радуясь случайному попаданию на любимые станции. Возможно, думал Лявон, шипение и переливы, извлекаемые отцом из приёмника, представляются ему игрой ветра в парусах, шумом волн, а сам он, стоя на капитанском мостике в белоснежном кителе и фуражке, щурясь от солнца и брызг, вглядывается вперёд, в горизонт. В детские годы Лявон ещё не испытывал столь сильного раздражения к отцу, которое развилось позже; в те времена он почти всегда выходил на кухню и садился рядом. Отец оборачивался к нему и спрашивал, не хочет ли Лявон яичницу. Потом продолжал странствия по станциям. Иногда Лявон просил его остановиться и дать ему послушать ту или иную песню. Отец настраивался поточнее, чтобы шума было меньше. Вставал, закуривал и громко отрыгивал. Отец где-то прочёл, что отрыгивать – традиционная немецкая привычка и что ничего плохого и стыдного в ней нет. Ему казалось, что это всех даже забавляет и развлекает. Но Лявон питал отвращение к этой гадости уже тогда. Настроив приёмник, отец принимался готовить яичницу и неспешно съедал её, в процессе выпивая ещё несколько рюмок. В особо проникновенных музыкальных моментах он дирижировал вилкой, наведя на Лявона многозначительно-пьяный взгляд.

* * *

«Как всё-таки поразительно это, – думал Лявон, минуя синий ящик. – Прошло столько лет, я уже взрослый человек, самостоятельно и здраво мыслящий, а детство по-прежнему крепко держит меня. Интересно, у всех ли так? Или это только я чрезмерно впечатлительный?» Он пытался понять, не вредит ли всё это его мужественности, по крайней мере, в глазах хуторянки. А порой что-то заставляло его придумывать нелепые сцены, в которых он выглядел смешно и жалко. Например, как его отец отрыгивает в присутствии хуторянки. Лявон ёжился от стыда и терялся, не зная, как себя вести. Хоть подобные мысли посещали его и нечасто, но на краю сознания потом ещё довольно долго оставался мутный осадок.

Синий ящик

По пути из университета Лявон делал небольшой крюк и заходил в продуктовый отдел на первом этаже ЦУМа, чтобы пополнить запасы апельсинового сока. Продавцы в отделе, всегда одни и те же, уже давно запомнили его и готовы были улыбаться и здороваться, но Лявон делал вид, что он здесь в первый раз и никого не знает. Продавцы тогда тоже серьёзнели, отводили взоры и возобновляли беседу друг с другом. Лявон никогда не задумывался, почему он чурается этих милых и доброжелательных людей. Наверное, в глубине души он боялся, что начав здороваться и сблизившись с ними, он откроет какую-то тайну о себе и станет им подвластен. Соки стояли в глубине отдела, за молочными продуктами. Прежде чем попросить свой сок, Лявон внимательно оглядывал стеллаж в поисках новых сортов, та марка, которую он пил, надоела ему уже изрядно, особенно своим внешним видом – на её коробке были изображены два апельсина, один целый, в второй разрезанный. «Фантазия оформителя безгранична», – усмехался Лявон. Но выбор соков всегда оставался прежним, другого такого же, натурального и без сахара, не было. Краем уха он слышал обрывки разговора продавцов, разговор неизменно вращался вокруг каких-то тихих песен. Продавец повыше, ещё не старый, но уже седоватый, всегда очень серьёзный, объяснял коллегам что-то об уникальности. Невысокий и плотный в целом соглашался, но с оговорками, видимо он любил научную точность и верил в объективность. Третий, совсем юный, в разговоре участия не принимал, но часто негромко напевал и поглядывал на Лявона. «Как им не надоедает об одном и том же, – думал Лявон. – Что за песни такие?» Он брал два-три литровых пакета своего сока и направлялся к выходу.

В ту пятницу, с которой начинается история, по пути домой на Лявона накатило настроение, порой всецело овладевающее им – жажда перемен и даже некоего подвига. В такие минуты он становился непохож на себя: взгляд загорался, опускался с небес, движения становились резкими и точными, развязывался язык. Такие настроения были сродни тому порыву, который когда-то подвигнул его на разукрашивание синего ящика, но более сильные и светлые. Откуда они берутся и что с ними делать, он понять не мог, и только ускорял шаг, сверкая глазами. Так вот, в ту пятницу ему пришла в голову смелая мысль – начать здороваться с продавцами в гастрономе. И, возможно, познакомиться. И – кто знает? – может даже расспросить их об их песнях. Исполненный решимости, он взбежал по каменной лесенке, толкнул дверь и устремился к продуктовому отделу, ожидая увидеть направленные на него из-за прилавков три пары благожелательных глаз и заготовив громкое приветствие. Но, к его досаде, за кассой сидел только невысокий и плотный, он что-то писал, опустив голову. Несовпадение составленного в уме плана и реальности было так неожиданно, что, когда невысокий и плотный наконец поднял на приблизившегося Лявона глаза, тот смешался и отвёл взгляд в сторону, не проронив ни слова.

После сцены в магазине жажда перемен и свершений почти утихла, но всё-таки обязательно нужно было совершить если не подвиг, то хотя бы поступок. И, когда Лявон добрался до дома, решение вдруг пришло: он пойдёт в баню не в воскресенье, как обычно, а в субботу. И при этом в самую далёкую, которую он знал: розовую баню в Чижовке. Чтобы не просто мытьё, а маленькое путешествие.